Филологический факультет СПбГУ | ||
|
В своем творчестве Гаврила Романович Державин во многом опирается на традиции XVIII века. Он использует топосы, риторические правила построения текста, достаточно часто обращается к античности. Интерес Державина к событиям политической и военной истории его времени оказываются чужды современному читателю, а различные мифологические аллюзии очень часто трудны для понимания. Однако в поэзии Державина есть то, что оказывается очень близко нам: в его поэзии мы находим биографические черты. Из державинских стихов мы узнаем о событиях его жизни, самых разных, даже о деталях: например, о деталях обстановки его дома на Фонтанке, или, например, о тех сложностях, которые он испытывал на государственной службе. Державин оказывается близок нам, когда говорит о себе, о своей собаке, когда любит или тоскует по умершей жене. Он оказывается близок и понятен нам, когда сидит за столом и описывает кушанья, когда любуется вечерним небом. Перед нами постепенно проступает личность поэта с его характером, привычками и судьбой. Это те особенности, которые отсутствовали в поэзии до Державина.
В самом начале своих «Записок» Державин так представляет себя читателям:
…в младенчестве был весьма мал, слаб и сух, так что, по тогдашнему в том краю непросвещению и обычаю народному, должно было его запекать в хлебе, дабы получил он сколько-нибудь живности.
И далее:
Примечания достойно, что когда в 44-м году явилась большая, весьма известная ученому свету комета, то при первом на нее воззрении младенец, указывая на нее перстом, первое слово выговорил: «Бог!»
Этот контраст малого и великого, частного, человеческого и космического, универсального является основой поэтики Державина.
Принципом контраста Державин пользуется на самых разных уровнях поэтического текста: на композиционном, образном и языковом. Его излюбленный прием — сталкивать друг с другом несопоставимые, казалось бы, образы, в одном стихотворении собирать вместе разные стили, просторечие и высокие слова. Такое столкновение часто рождает в произведении неожиданный поворот и наполняет его новым смыслом.
Пожалуй, одно из самых ярких воплощений этого принципа контраста, сопоставления малого и великого, мы видим в оде Державина «На смерть князя Мещерского». Поводом для размышления Державина о смерти становится не смерть известного исторического лица, монарха или великого полководца, а смерть человека частного, просто современника Державина, с которым поэт был знаком. Поставив человека частного, по сути, одного из нас, перед вопросами жизни и смерти, Державин включает его в контекст универсальных проблем бытия. В оде «На смерть князя Мещерского» этому обобщающему взгляду на частного человека способствуют такие формальные признаки стихотворения, как, например, четырехстопный ямб. Четырехстопным ямбом писались в XVIII веке торжественные оды, и, конечно, для современников Державина этот стихотворный размер был ее маркером. Произведение Державина автоматически соотносится его читателями с жанром торжественной оды. Образ Мещерского, окруженный аллегорическими образами смерти (например, смерть, которая представлена Державиным старухой с косой, вечность, пожирающая дни и годы, бездна), утрачивает свою камерность, свою частность и становится знаковым. В фигуре Мещерского мы видим уже не неизвестного нам современника Державина, а человека вообще.
Этот же прием, только с противоположным знаком, Державин использует в другом своем стихотворении, кстати, тоже написанном на смерть, на смерть Суворова. Стихотворение называется «Снигирь». В «Снигире» образ прославленного полководца строится Державиным из разных деталей. Во-первых, мы видим в стихотворении образ полководца-героя, а с другой стороны, мы видим образ частного человека. Действительно, ведь умер не только великий полководец, но и просто земной человек. Державин пишет:
Кто перед ратью будет, пылая,
Ездить на кляче, есть сухари;
В стуже и в зное меч закаляя,
Спать на соломе, бдеть до зари;
Тысячи воинств, стен и затворов
С горстью россиян все побеждать?
Два плана: героический, идеальный и человеческий, бытовой — сталкиваются и взаимно обогащают друг друга, словно просвечивают один сквозь другой. Идеальный Суворов приобретает конкретные, узнаваемые черты: ездит на кляче, ест сухари, спит на соломе, бдит до зари. Как можно было сказать в XVIII веке такое о великом полководце? Державин, однако, осмеливается. И этот бытовой план начинает восприниматься иначе: он как бы оказывается освещенным светом вечности. Стихотворение «Снигирь» замечательно также и тем, что Державин обращается в нем к птице, и это обращение задает стихотворению интимный тон.
Что ты заводишь песню военну
Флейте подобно, милый снигирь?
Такое обращение в поэзии Державина не является единичным. Довольно часто поэт использует его в своих одах, в одах на смерть в частности. Так, например, в оде «На смерть князя Мещерского» он обращается к Перфильеву, в «Оде на смерть княгини Румянцевой» — к Дашковой, он обращается к Карамзину в произведении «Прогулка в Царском Селе» или к белорусскому помещику в «Више». Подобное обращение задает тексту установку на диалог. Условно говоря, оно формирует круг общения автора и читателя, вовлекает читателя в этот небольшой интимный круг общения Державина, делает адресатов «своими». Любопытно, что своими для Державина становятся не только конкретные личности, но и Муза — божественная вдохновительница поэзии. Она как будто принимает облик самого шестидесятилетнего старца.
Что ты, Муза, так печальна,
Пригорюнившись сидишь?
Сквозь окошечка хрустальна,
Склоча волосы, глядишь…
Возможно, это один из самых пронзительных образов в державинской поэзии.
В исследовательской литературе за Державиным закрепилась репутация искусного живописца природы и быта. Его пейзажные зарисовки, действительно, очень красочны. Зачастую они являются, пожалуй, единственными на всю оду строками, которые современный читатель воспринимает как настоящую, истинную поэзию. С другой стороны, в этих зарисовках, в этих пейзажах Державина нет еще привнесенного романтизмом субъективного взгляда на природу, когда пейзаж становится отображением внутреннего мира лирического героя и его переживаний. Державин как будто бы только что открыл для себя, первым увидел эту роскошь, это великолепие природы и, одновременно с этим, простоту и ее чистоту. Так, вы можете увидеть пример в стихотворении Державину «Любителю художеств»:
О день! о день благоприятный!
Несутся ветром голоса,
Курятся крины ароматны,
Склонились долу небеса;
Лазурны тучи, краезлаты,
Блистающи рубином сквозь,
Как испещренный флот богатый,
Стремятся по эфиру вкось…
Борис Эйхенбаум, сто лет назад написавший замечательную статью о державинской поэтике, заметил, что державинские метафоры и сравнения устойчивы, они всегда роднят предметы временного, рождающего и вечно исчезающего мира с его твердыми основами, с миром планет, металлов, неподвижно прозрачных кристаллов и граней.
Сравнения и метафоры Державина — это еще один пример принципа контраста, которым Державин всегда пользуется. Сопоставление малого и великого, частного и универсального — благодаря им Державин создает ощущение причастности природы и быта чему-то большему.
В поэтической вселенной Державина бок о бок соседствуют и перетекают из одного в другое размышления о тленности мира и бытовые зарисовки. Так, например, мы можем проиллюстрировать это цитатой из державинского стихотворения «Евгению. Жизнь Званская»:
Да будет на земли и в небесах его
Единого во всем вседействующа воля!
Он видит глубину всю сердца моего,
И строится моя им доля.
Дворовых между тем, крестьянских рой детей
Сбираются ко мне не для какой науки,
А взять по нескольку баранок, кренделей,
Чтобы во мне не зрели буки.
Державин утверждает равноценность и нераздельность различных сфер человеческого бытия, поэтому, попадая в контекст духовной и исторической жизни, быт, его конкретика становятся одухотворенными. Впрочем, и без этого соседства с высокими темами повседневность оказывается освящена особым смыслом, как в стихотворении Державина «Другу».
Пойдем севодни благовонный
Мы черпать воздух, друг мой! в сад,
Где вязы светлы, сосны темны
Густыми купами стоят;
Который с милыми друзьями,
С подругами сердец своих
Садили мы, растили сами:
Уж ныне тень приятна в них.
Чем объяснить возникновение этого нового смысла? Уже тем только, что повседневность становится предметом поэзии, любовным вниманием к действительности? Интимными и одновременно торжественными, приподнятыми интонациями автора? Не знаю.